Слово для тебя
Поиск по сайту:
 

«Библия – необыкновенная книга. Она Живое Существо, побеждающее все ей противостоящее». (Наполеон)

Современная культура – метания между божественным и падшим.

Духовное существование человека в своем пределе всегда целостно. Целомудрие, в первоначальном смысле слова, как целостность мудрости, ума является наивысшей христианской добродетелью, придверьем к главной цели религиозной жизни христианина — обожению. “Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом” — в этой максиме святителя Иринея Лионского заключено все христианство, а поскольку Бог есть полнота и целостность, человек не в состоянии взойти к Нему и стать Им, оставаясь расколотым, разделенным на “мир сей” и “мир тот”, на небесное и земное. Духовная жизнь дает человеку “третье измерение”, выводит его из-под власти эмпирики земного существования, раскрывает истинную суть и действительное призвание его.

 

В христианском контексте человек имеет божественное начало. Он — “образ Божий”, он в той степени личность, в какой он подобен своему Небесному Отцу и Создателю, в какой он божествен. Мысль протоиерея В. В. Зеньковского, что “образ Божий” коренится не в природе, но в личности человека, глубоко верна и имеет исключительное значение, так как из этого следует, что для каждого человека “образ Божий” личностен, это — именно его “образ Божий”, его божественность, его неповторимая вечность и целостность.

 

Однако человек, которого мы знаем, человек эмпирический, есть человек падший, несущий в себе последствия неверного выбора первого Адама. Между его потенциальной божественностью и его действительным состоянием всегда имеется более или менее большой зазор, который есть порождение личного и родового греха и сам есть грех.

 

Христианство признает благом только такую целостность человека, которая со-ответственна Богу, синергийна Ему. Только когда человек всецело является энергией Бога, проводником Его воли, только тогда он — вполне личность, только тогда над его тварной природой возвышается и всю эту тварную природу перестраивает вертикаль его божественности.

 

А теперь — о культуре. Этимология этого слова приводит нас к идее проращивания, роста, развития. И действительно, то, что мы на расхожем языке именуем культурой, культурностью, суть не что иное, как формирование человека, средства и результаты этого формирования. Мы различаем материальную и духовную культуру, народную и рафинированно-интеллектуальную, но всегда это то, что образует, хранит и совершенствует человека.

 

Для христианства приемлема только такая культура, которая проявляет в человеке его изначальную божественность, позволяет ему припомнить то высокое призвание, ради которого и был сотворен Адам, а следовательно, и каждый из нас, осознать и явить в жизни бесценность и неповторимость человеческой личности. Культура, которая так “растит” человека, есть по сути христианская культура, хотя сама может этого и не сознавать и ее деятели могут быть и не церковными и даже вовсе не религиозными людьми, но, обладая здоровой и живой художественной интуицией, верно чувствующими Правду.

 

Сегодня, как и в любую эпоху, культура многообразна. Одно в ней ведет к высшим целям жизни, другое обволакивает сердце сном мечтательного обмана, а третье прямо утверждает бессмысленность и бесцельность бытия, сводит человека к говорящему животному, водимому своими телесно-душевными инстинктами, как корова — травой. В каждую эпоху, в каждом народе пропорция между этими образами культуры своя. И наш уходящий ХХ век вряд ли может здесь порадовать христианина. Он — завершение (или продолжение?) долгого обезбоживанья мира, процесса, начавшегося незапамятно давно, для христианина — в момент грехопадения Адама, и синусоидально нарастающего от века к веку.

 

Иван Грозный или Богдан Хмельницкий совершали ужасные злодеяния, но периоды злодейства перемежались у них с глубоким раскаянием и страхом Божиим за содеянное. И в ХVI и в XVII веке человек грешил и падал не менее тяжко, чем в ХХ, но он еще сознавал, что это — грех и падение, страшился наказания и ужасался разверзающейся в нем бездне зла. Он еще видел в своих жертвах бесценный образ Божий и потому велел вписывать имена казненных в синодик для вечного поминовения.

 

В XVIII и XIX веках живая вера все больше оттесняется на периферию общественного интереса. Она превращается во многом или в идеологию или в набор магических суеверий, уходит из сердца общества, обнажая в душах животную душевно-телесную природу, ничем не облагороженную, не преображенную. Глеб Успенский в конце позапрошлого века давал такую характеристику великорусской деревне: “Нет! Не о человеческом достоинстве говорят воспоминания... Все несчастны, бешены, злы, подлы, измучены, все виноваты, все придавлены”*. А город, а “высшее общество”? Атеизм и социализм, атеизм с безусловностью предполагающий, стали буквально религией нашего образованного сословия где-то с эпохи Великих реформ. Революции 1905 и 1917—1922 годов борьбу с Законом Божиим и с Самой Святыней из области мысли и слова перевели в область дела. Историку, да и не только историку, известно, к какому душераздирающему кошмару привело забвение образа Божьего и в себе и в других в нашей стране в ХХ веке. Явление это было не только российским, оно имело мировой масштаб, но в нашей стране проявилось оно с исключительной силой. Раскультуривание, одичание человека, созданного тысячелетиями дохристианской и христианской цивилизации, в уходящем столетии в России очень значительно, и нам надо предпринять титанические усилия, чтобы возродиться не то что к какой-то совершенной, но просто к нормальной жизни. И для такого возрождения культура не менее обязательна, чем совершенная сельскохозяйственная технология (то есть культура животноводства и земледелия) для восстановления плодородия почв и племенных характеристик скота.

 

Если современная культура служит великому делу припоминания человеком своей изначальной божественности и божественной же цели своего существования, она — созидательна. Это — христианская культура. Человек, взращиваемый этой культурой, высоко несет голову, сердце его мужественно и твердо, воля не двоится. Он знает, что его жизнь — не результат игры слепой судьбы, что она началась задолго до земного зачатия в предвечном божественном замысле, что в его личном существовании есть свой особый смысл, своя суть и что перед ним открыта вечность, не пресекаемая смертью.

 

Если же культура, напротив, напоминает человеку только о том, что он говорящее животное, и лжет, замалчивая в своих героях голос совести и порыв к вечности, мысли о Боге и жгучее раскаяние и стыд за дурные дела и слова, — то такая культура не есть культура христианская, и даже не культура вовсе, ибо она не взращивает, но убивает человека, делает его безликим сгустком психо-соматических рефлексов. Существо, сформированное такой анти-культурой, слабо, расколото, постоянно угнетаемо страхом, тоской, ощущением бессмысленности жизни.

 

Не здесь давать оценку направлению, главенствующему в сегодняшней нашей культуре. Его обычно именуют “постмодерном”, поскольку даже не могут изобрести имени, релевантного этому явлению. Но от одного сравнения я все же не могу удержаться.

 

В европейской, в том числе и в русской, литературе XIX века принято было говорить о духовных исканиях героев, о столкновении нравственного императива и чувства. Помните — “Но я другому отдана / Я буду век ему верна”? О поисках Бога и абсолютного смысла собственного бытия. Может быть, самые сильные страницы “Анны Карениной” — это описание тех чувств, которые заставляют мужа Анны подле одра умирающей жены пожать руку любовника. Даже эротическая проза Бунина в наиболее сильных и глубоких вещах (“Натали”, “Чистый понедельник”, “Генрих”) имеет пределом образы брака и смерти — любовное заключено в них в рамку вечного.

 

И, напротив, интимные половые отношения, гигиенические процедуры или отправление естественных надобностей практически всегда остаются за пределами повествования или изображения. Эта животная часть человека имеется у каждого, и говорить о ней и неинтересно и безнравственно по той простой причине, что это — безличное, нечеловеческое. Описывая первую близость Вронского и Анны, Толстой вовсе не коснулся того, что ныне принято именовать “сексом”, и при этом прекрасно передал человеческие порывы и чувства, владевшие любовниками. Все особое, личное сказано. Прочее — как у всех, и о нем столь же неинтересно писать, как и о том, как пользовалась Наташа Ростова ночной вазой.

 

Удивительным образом в культуре постмодерна координаты совершенно изменены. Если в современном романе и говорится о поисках высшего смысла жизни, о Боге, то как бы со стороны и с усмешкой всезнающего циника. А, в сущности, знающего что? Религиозная вертикаль, в ее самоценном значении, практически отсутствует. Об этом говорить столь же не принято сейчас, как полторы сотни лет назад не принято было говорить, как люди ходят в нужник. С полнотой интереса, если уж брать духовную сферу, говорят о разных “штучках” шаманизма, колдовства, магии, о “поэзии заговоров и заклинаний”, то есть о таком “духовном”, которое обращено не к Богу, а к земле. На этом, как то и делает Кастанеда, можно лепить целые романы. На это модно намекать: хотите — верьте, хотите — думайте, что совпадение.

 

Весь же интерес писателя направлен или на создание картин безличного и нечеловеческого в человеческой жизни (секс, поглощение пищи, хождение по нужде и тому подобное) или на описание потока сознания, не ведущего диалог с Богом и совестью, но лепечущего самому себе какую-то невнятицу.

 

Полторы сотни лет назад Ницше объявил смерть Бога. Ясно, что Бог, вневременной и сверхсущностный, пребывает по ту сторону смерти и не о Его смерти говорил германский пророк, но о смерти Бога в нас. И опять же, не об объективной смерти образа Божьего в человеке, ибо этот образ неуничтожим, так как божествен, но о забвении, о волевом изгнании переживания Бога в себе. Мы пожелали забыть о своей предвечной природе и о своем великом призвании к обожению. Мы предпочли раствориться в животном мире, стать говорящим тростником. Мы захотели убить Бога в себе и убили Его. И оба великих чуда, поражавших Канта, — звездное небо над головой и нравственный закон в сердце, — они теперь не для нас. Звездное небо в нашей культуре — лишь поле звездных войн, а сердце — исключительно объект внимания кардиолога.

 

Аскетике, науке о духовном выращивании человека к Богу, хорошо известно, что, начинаясь в области мысли, артикулируясь в слове, поступок в конце концов завершается действием. Это правило одинаково справедливо и для пути вверх, к Небу и нравственному императиву, и вниз. Культура фиксирует слова. Современная культура убила Бога в своей сфере, в сфере слова и живописного образа. Но культура растит человека. И человек, взращенный такой культурой, непременно перенесет в мир действия свою обезбоженную сущность. И к самому себе и к другому он отнесется не как к сокровищу, превосходящему весь мир, а как к предмету, как к вещи, как к средству. Ужасы ХХ столетия, войны, лагеря, геноциды, невероятные глумления физические и духовные над человеком, пьянство, разбой, наркомания — все это оплотнение тех слов, которые произносят мастера культуры. И эти дела — не суд ли над культурой уходящего века?

 

“Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься” [Мф. 12, 36—37].

 

 Андрей Зубовд. ист. наук, профессор МГИМО,   Журнал "Знамя"

http://azbyka.ru/tserkov/kultura/hristianstvo_i_kultura-all.shtm

www.mirvboge.ru

 www.gazetaprotestant.ru

 


Количество просмотров 1879
ВКонтакт Facebook Google Plus Одноклассники Twitter Livejournal Liveinternet Mail.Ru

Возврат к списку

Комментарии ВКонтакте


Комментарии Facebook


Система Orphus

 

Разработка сайта – WebRassvet
Rambler's Top100 COPYRIGHTS 2009-2024 Все права защищены При частичной или полной перепечатке материалов
портала, ссылка на word4you.ru обязательна